Памяти последнего Царя
Архимандрит Константин (Зайцев) 1887 - 1975

 Моральная трагедия, обусловленная неспособностью русского образованного общества уразуметь духовную красоту и нравственную высоту своего Царя, особенно сильно была выражена еп. Иоанном Шанхайским в слове, сказанном им перед богослужением об упокоении душ Царской семьи. Не менее сильно истолкован был Владыкой в этом слове и тот страшный грех цареубийства, который лег на русский народ.

"Царь-мученик, — говорил Владыка, — более всего походил на Царя Алексея Михайловича, Тишайшего, но превосходил его своей непоколебимой кротостью... Его внутренний духовно-нравственный облик был так прекрасен, что даже большевики, желая его опорочить, могут упрекнуть его только в одном — в набожности.

"Доподлинно известно, что он всегда начинал и заканчивал свой день молитвою. В великие церковные празднества он всегда приобщался, причем смешивался с народом, приступавшим к великому таинству, как это было при открытии мощей преп. Серафима. Он был образцом целомудрия и главой образцовой православной семьи, воспитывал своих детей в готовности служить русскому народу и строго подготовлял их к предстоящему труду и подвигу. Он был глубоко внимателен к нуждам своих подданных и хотел ярко и близко представить себе их труд и служение. Всем известен случай, когда он прошел один несколько верст в полном солдатском снаряжении, чтобы ближе понять условия солдатской службы. Он ходил тогда совсем один, и тем ясно опровергаются клеветники, говорящие, что он боялся за свою жизнь... Говорят, что он был доверчив. Но великий отец Церкви св. Григорий Богослов говорил, что чем чище сердце, тем оно доверчивее.

"Чем же воздала Россия своему чистому сердцем, любящему ее более своей жизни, Государю?

"Она отплатила ему клеветой. Он был высокой нравственности — стали говорить об его порочности. Он любил Россию — стали говорить об измене. Даже люди близкие повторяли эту клевету, пересказывали друг другу слухи и разговоры. Под влиянием злого умысла одних, распущенности других, слухи ширились, и начала охладевать любовь к Царю. Потом стали говорить об опасности для России и обсуждать способы освобождения от этой несуществующей опасности и, во имя якобы спасения России, стали говорить, что надо отстранить Государя. Расчетливая злоба сделала свое дело: она отдалила Россию от своего Царя, и в страшную минуту в Пскове он остался один... Страшная оставленность Царя... Но не он оставляет Россию, Россия оставляет его, любящего Россию больше своей жизни. Видя это, и в надежде, что его самоумаление успокоит и смирит разбушевавшиеся страсти народные, Государь отрекается от престола... Наступило ликование тех, кто хотел низвержение Государя. Остальные молчали. Последовал арест Государя и дальнейшие события были неизбежны... Государь был убит, Россия молчала...

"Великий грех — поднять руку на Помазанника Божия... Не остается и малейшая причастность к такому греху неотомщенной. В скорби говорим мы “кровь его на нас и на детях наших.” Но будем помнить, что это злодеяние совершено в день св. Андрея Критского, зовущего нас к глубокому покаянию... Но покаяние наше должно быть полное, без всякого самооправдания, без всяких оговорок, с осуждением и всего злого дела от самого его начала...”

Да, вся современная злодеянию Россия в какой-то мере несет на себе вину цареубийства: те, кто не были пособниками, были попустителями! Но, пожалуй, еще более устрашающим, чем признание всей России виновной в этом злодеянии, является констатирование того, каким относительно малым было впечатление, произведенное в этом именно смысле на русское общество екатеринбургским цареубийством. Все готовы обличать большевиков. На этом все сходятся. А разве в этом дело? С большевиков взятки гладки! Но они ведь только произнесли последнюю букву страшной азбуки, которую выдумали не они. Задуматься же над тем, где начинается этот жестокий и мерзостный алфавит, мало кто хочет. В частности, поразительно, как медленно и с каким трудом раскрываются глаза у даже, казалось бы, “прозревших” людей на личность Царя. С каким трудом изживается сложившееся у русского образованного общества привычка свысока смотреть на кроткого Помазанника. Вот как, задним числом, рисует лучший биограф Царя С. С. Ольденбург эту отвратительную повадку русского общества:

"Сторонясь от всяких подлинных сведений о Царе и Царской семье с упорной предвзятостью, русская интеллигенция воспринимала и запоминала то, что печаталось о Царе в подпольных революционных пасквилях, обычно по своей фантастичности относясь к области “развесистой клюквы;” ловила шепот придворных сплетен, инсинуации опальных сановников. Мнение о Государе, как о человеке невежественном, ограниченном — некоторые договаривались до выражения “слабоумный” — человеке безвольном, при этом злом и коварном — было ходячим в интеллигентских кругах. Даже военный чин его — в котором он оставался, потому что отец его скончался, когда Государю было двадцать шесть лет — обращали ему в укор, говоря о “маленьком полковнике,” об “уровне” — почему-то “армейского полковника” и т. д.”

Не нужно при этом думать, что подобное отношение к Царю было свойственно лишь злонамеренно-подозрительным людям, монархически индифферентным или даже монархизму враждебным. Люди монархически настроенные и лично Государю симпатизировавшие нередко видели в его фигуре что-то жалкое. С каким злорадством была подхвачена либеральным обществом мысль о том, что Царь является двойником Феодора Иоанновича, к тому же нарочито стилизованного, в сценическом изображении, под кроткого, но убогого “простачка!” Но ведь со скорбью, с тяжелым сердцем, сокрушенно покачивали головами, о том же говорили и убежденные монархисты, не находя в Царе того, что хотели бы видеть, и не ощущая его твердой руки на руле государственного корабля.

Можно понять и даже частично оправдать тех, кто так думали “тогда,” ведь перспектива была искажена. Но “теперь,” после всего совершившегося — дозволено ли оставаться при прежних трафаретах? А между тем, Царь оставался непонятым и после своей мученической смерти, а тем самым непонятной оставалась и объективная трагедия его взаимоотношений с обществом. Так глубок был духовный и психологический отход русского образованного общества от основ Святой Руси, от понимания существа Самодержавной власти на Руси!

Показательна в этом отношении частная и умная книжка В. И. Гурко “Царь и Царица.” Автор ее — один из лучших сынов ушедшей России, один из столпов ее государственного строительства. Человек редкого ума и исключительного образования, он был украшением сановной русской бюрократии. Имя его останется незабвенным, как подготовителя Столыпинской реформы. Пав жертвой интриг, он оказался обреченным на относительное бездействие, но не озлобился и не превратился в оппозиционера. Оставаясь в курсе того, что делалось “на верхах,” он мог наблюдать и оценивать, тем более что не принадлежал ни к каким партиям, чужд был правым и левым пристрастиям, по убеждениям же был консерватором и монархистом. Он и есть самый пригодный человек для “реабилитации” Царя в глазах общества.

И, действительно, книга Гурко, отдавая должное Царю, наповал убивает некоторые ходячие, но абсолютно лживые представления о нем, издавна отравлявшие сознание русской интеллигенции. Перед нами встает человек безупречный в семейном быту — “сияющее исключение на фоне нравов, ставших привычными в высшем обществе” — и вместе с тем образец полнейшего самоотвержения в исполнении того, что считал своим Царским Делом. Но, высоко расценивая моральный облик Царя, Гурко не находит ключа к пониманию его личности.... В государственном плане Царь и для Гурко — “маленький человек,” не стоящий на уровне задач действительности! По мнению Гурко, Царю вообще была чужда широкая картина — он был способным осознавать только детали и не отличал общее “правление” от частных распоряжений, что вело его к излишней подозрительности в отстаивании своей власти от несуществующих покушений. Гурко дает понять об обычном у слабовольных людей упрямстве, чтобы проводить в мелочах свою волю. Однако Гурко признает, что Царь упорно шел по пути собственных намерений — с одним только исключением: это капитуляция 17 октября перед внушенным и навязанным ему чужим мнением по признаку “исторической необходимости.”

Не задумываясь над тем, в какой мере это “исключение” способно раскрыть тайну личности Императора Николая 2-го, Гурко проходит мимо него. Говоря о умоначертании Царя, Гурко приводит свидетельство Половцова из дневника от 12 апреля 1902 г.: “Всем управляет Бог, Помазанником Коего является Царь, который поэтому не должен ни с кем сговариваться, а следовать исключительно Божественному внушению.” Гурко склонен искать в этом умоначертании корень лишь некоторых совершавшихся Государем (отчасти под влиянием Государыни) самоличных действий, врывавшихся в круг нормального течения государственных и церковных дел.

А между тем стоило углубить эту тему — и именно здесь можно было найти общий ключ к пониманию поведения Царя, иногда казавшегося Гурко столь загадочным. Дело в том, что Царь, при всем своем уважении к порядку и к форме, не считал царскую волю чем бы то ни было формально связанной. Поэтому там, где он иногда настаивал на ее исполнении в обход формы, значит, что его побуждали серьезные основания. Причины таких действий надо искать не в упрямстве Царя и не в мелочности, а в чем-то другом. Сам тот материал, который Гурко нам раскрывает, ни в какой мере не вяжется с его же оценкой действий Царя. Гурко отмечает безграничное самообладание Государя, исполненное внутреннего непоколебимого упора. Его никогда не видали ни бурно гневающимся, ни оживленно радостным, ни даже в состоянии повышенной возбужденности. Гнев его выражался в том, что глаза его делались пустыми — он как бы уходил вдаль, ничего не замечая и не видя. Полное спокойствие сохранял он и в моменты опасности. Вместе с тем, по указанию Гурко, он переживал весьма сильно все то, что он ощущал, как удар, наносимый России. Поражение под Сольдау стоило ему недешево. “Я начинаю ощущать мое старое сердце — писал он Царице 12 июня 1915 г. — Первый раз, ты помнишь, это было в августе прошлого года после самсоновской катастрофы, а теперь опять.” Гурко отмечает и то, что настойчиво проводил Государь свою волю в относительных “мелочах;” ни разу не нарушил он закона в вопросах общегосударственного значения!..

Вяжется ли с подобными данными упрек Царю в мелочности, в упрямстве? За чертами характера, приводимыми Гурко, чувствуется сильная, изумительно дисциплинированная воля, чувствуется глубокое сознание моральной ответственности, чувствуется и большая душа. Свойства мелочности и упрямства обнаруживаются тогда, когда человек, изображая большого человека, на самом деле таковым не является! Когда такой человек срывается со своей “позы,” тут и проявляется его подлинная мелкая природа. Но у Царя-то никакой позы не было! Если он на чем-либо настаивал, значит, в его представлении, это не было мелким, и настаивал он по существенному, морально оправданному основанию...

Чтобы нам еще отчетливее представить себе свойственную Государю нравственную серьезность, коренящуюся в высокой дисциплине его духа, приведем несколько показаний о Государе другого человека, тоже заслуживающего доверия, министра Сазонова:

"Глядя на него на церковных службах, во время которых он никогда не поворачивал головы, я не мог отделаться от мысли, что так молятся, изверившиеся в людской помощи и мало надеющиеся на собственные силы, а жаждущие указаний и помощи только свыше...”

"Что бы ни происходило в душе Государя, он никогда не менялся в своих отношениях к окружающим его лицам. Мне пришлось видеть его близко в минуту страшной тревоги за жизнь единственного сына, в котором сосредоточивалась вся его нежность, и, кроме некоторой молчаливости и еще большей сдержанности, в нем ничем не сказывались пережитые им страдания... (Спала, 1912 г.).”

"На третий день моего пребывания в Спале я узнал от лечивших Наследника врачей, что на выздоровление больного было мало надежды. Мне надо было возвращаться в Петроград. Откланиваясь Государю перед отъездом, я спросил его о состоянии Цесаревича. Он ответил мне тихим, но спокойным голосом: “надеемся на Бога.” В этих словах не было ни тени условности или фальши. Они звучали просто и правдиво.”

А вот небольшой, но очень характерный штрих в отношениях Государя к людям, ему явно неприятным! Зашла раз речь об одном бывшем министре, которого Сазонов не называет, но в котором легко угадать Витте. Между ним и Государем лежала не только пропасть непонимания, но и нечто большее. Государь не уважал Витте, а тот платил ему озлобленной антипатией, которой нередко давал волю в своих высказываниях, прикрываемых подчеркиванием “пиэтета” к памяти Александра 3-го. Государь, конечно, знал об этих чувствах к нему Витте. Велико было удивление Сазонова, когда он в высказываниях Царя о Витте не уловил ни малейшего оттенка раздражения. Сазонов не скрыл своего удивления от Царя. Государь ответил ему следующими словами: “Эту струну личного раздражения мне удалось уже давно заставить в себе совершенно замолкнуть. Раздражительностью ничему не поможешь, да к тому же от меня резкое слово звучало бы обиднее, чем от кого- нибудь другого.”

Ограничимся еще одним отзывом человека, далекого от Царя и России, но способного многое увидеть в характере Царя. Это президент французской республики Луба:

"Обычно видят в Императоре Николае 2-ом человека доброго, великодушного, но немного слабого, беззащитного против влияния и давлений. Это — глубокая ошибка. Он предан своим идеям, он защищает их с терпением и упорством; он имеет задолго продуманные планы, осуществления которых медленно достигает... Под видимостью робости, немного женственной, Царь имеет сильную душу и мужественное сердце, непоколебимо верное. Он знает, куда идет и чего он хочет.”

Не будем продолжать оценки и показания, удостоверяющие исключительные моральные свойства Царя и крепость его воли. Не будем приводить и тех отзывов, которые отмечают столь же исключительную умственную силу Царя. Отсылаем читателя к известной книге С. С. Ольденбурга. Ознакомившись с ней, читатель сам убедится в выдающихся качествах Государя, как человека и правителя.

Тем большей загадкой остается стойкость легенды, которая совершенно иначе изображала Царя, а также глубина той пропасти непонимания, которая разделяла общество от Царя и которая создала почву, благоприятную для этой легенды. Едва ли допустимо ограничиваться указанием на злостность клеветы и намеренную деятельность темных сил, а также на разномыслие и разночувствие между Царем и обществом.

Важно здесь отметить два обстоятельства, которые бросают свет на природу этого расхождения, имеющего корни не только в настроениях общества, но и в некоторой установке сознания самого Царя, которая препятствовала нахождению общего языка между ним и его современниками. Одно обстоятельство это — разность понимания Царем и русским обществом института Царской власти.

Государь, как человек церковно-верующий, сознавал себя Помазанником и Царем в том высоком и ответственном понимании этих обозначений, которые присущи учению Церкви. Образованное общество, иногда и правое, было занято выяснением проблемы “абсолютизма” и “конституционных” ограничений этого абсолютизма. Этим исчерпывалось его уразумение отношения подданных к Царю. Этих “проблем” в глазах Императора вообще не существовало. Их не существовало и в глазах подлинноцерковного русского человека, и даже человека, далекого от точного учения Церкви, но для которого было ясно русское, историческое, юридическое понимание вопроса. Русский Царь не был и не мог стать “абсолютным” монархом в понимании Запада. Он был Царем самодержавным — по самой природе своей власти не поддающимся никаким формальным ограничениям ни с чьей стороны. Однако это никак не означало, что он только в собственной воле должен был искать границ допустимого. Религиозная природа царской власти в России указана в очерке Ю. Граббе “Святая Русь в истории России”:

"Особенно ярко обрисовывается религиозная сущность русской царской власти в чине коронования и миропомазания. В самом начале этого чина, едва Государь входит в собор и становится на свое место, он, по обычаю древних христианских монархов, вслух при своих подданных отвечает на вопрос первенствующего архиерея: “Како веруешь?” — и читает св. Символ православной веры. После этого начинается сама служба. Все реликвии принимаются Царем “во имя Отца и Сына и Святого Духа.” Читаются глубокие по содержанию молитвы с исповеданием, что земное царство вверено Государю от Господа, с прошением о том, чтобы Господь всеял в его сердце страх Божий, соблюдал его в непорочной вере как хранителя св. Церкви, “да судит он людей Божиих в правде и нищих в суде, спасет сыны убогих и будет наследник Небесного Царствия...” Но особенно торжественный и трогательный момент — это чтение Царем коленопреклоненной молитвы, полной смирения, покорности и благодарности Богу: “Ты же, Владыка и Господь мой, наставь меня в деле, на которое меня послал, вразуми и управь в великом служении этом... Да будет сердце мое в Твоей руке, чтобы все делать к пользе врученных мне людей и к славе Твоей, яко да в день Суда Твоего непостыдно воздам Тебе слово...”

Катков говорил, что в присяге наша конституция, по которой мы имеем больше чем политические права — мы имеем политические обязанности. Это отчасти верно, но в сущности, подлинная конституция была в священном короновании. Там исповедовалась неразрывность нашей Царской власти с Православной Церковью, там Самодержец торжественно заявлял, что он ограничен Законом Божиим, что он — Божий слуга. В молитвах этого замечательного чина, углубленного уже в Императорский период, а до того весьма краткого, — самое глубокое изложение сущности русской верховной власти и ее главных задач. Тут государственные принципы Святой Руси получают свое самое яркое и глубокое выражение.”

Вне подобной религиозной осмысленности Царской власти в России нельзя вообще понять ее сущности. Тот, кто не понимает, что такое Православие, не может понять и того, что такое — Русский Царь. Отделенная от своей церковно-православной природы, несущей в себе глубочайшие “ограничения,” теряет самый свой смысл Царская власть, как она выработана тысячелетней русской историей. Это прекрасно понял знаменитый историк русского права Сергеевич, который распознал юридическое своеобразие русского самодержавия и потому решительным образом отвергал применимость к нему понятий западного абсолютизма!

Этого-то и не понимало образованное общество. Оно не имело проницательности величайшего правоведа-историка и вместе с тем утратило уже способность мыслить и чувствовать так, как велит Православная Церковь, так что смысл русского самодержавия для этого общества испарился. Тут и лежит корень безвыходного непонимания обществом Царя.

Царь, оставаясь Русским Царем, не мог себя ограничить западной конституцией, но не потому, что судорожно держался за свою власть, а потому что эта власть по своему существу не поддавалась ограничению. Ограничить ее — значило изменить не ее, а изменить ей. И тут напомним еще одно обстоятельство, еще более значительное для церковно-верующего человека: Русский Царь не просто Царь-Помазанник, которому вручена Промыслом судьба великого народа. Он — тот, единственный Царь на земле, которому вручена от Бога задача охранять Святую Церковь и нести послушание до второго пришествия Христова. Русский Царь — это Богом поставленный носитель земной власти, действием которого сдерживалась до времени сила врага. В этом и только в этом смысл преемственности русской царской власти от Византии...

Это именно нужно учесть, чтобы понять, какую трагедию переживал Император Николай 2-ой, когда у него вымучивали манифест 17 октября и, наконец, вырвали то, как он говорил, “страшное решение,” которое он, перекрестившись, принял, не видя другой возможности спасти страну.

Создав народное представительство, Царь принял, однако, новый порядок, лишь как изменение техники высшего правительственного механизма. Человек исключительно лояльный и без личных пристрастий и увлечений, он с необыкновенной скрупулезностью соблюдал закон в отношении Государственной Думы, — как он его соблюдал во всех других случаях. Но эта механика оставалась ему внутренне чуждой, как не знавшая прецедентов в русском прошлом.

Об этом ясно свидетельствует опубликованная при советской власти переписка Царя с министром внутренних дел Маклаковым. Настраивая Царя против Думы, Маклаков в 1913 году испросил у Царя разрешение распустить ее, если ему не удастся ввести ее в “законное русло.” Из замыслов Маклакова ничего не вышло, так как он встретил в Совете министров решительную и сплоченную оппозицию. Но любопытно, что Царь в своей переписке высказал свое полное несочувствие сложившемуся у нас государственному порядку. Он писал: “Также считаю необходимым и благонамеренным немедленно обсудить в Совете министров мою давнишнюю мысль об изменении статьи учреждения Государственной Думы, в силу которой, если Дума не согласится с изменениями Государственного Совета и не утвердит проекта, то законопроект уничтожается. Это — при отсутствии у нас конституции, есть полная бессмыслица. Предоставление на выбор и утверждение Государя мнения и большинства и меньшинства будет хорошим возвращением к прежнему спокойному течению законодательной деятельности, и притом в русском духе.

Таково было личное мнение Царя, на котором он, конечно, не стал настаивать, ибо был человеком, лишенным мелочности и упрямства, которые ему упорно ставят в вину. Напротив, он заботливо покрывал замечательную и своеобразную русскую “конституцию,” выраженную в Основных Законах 23 апреля, своим высоким покровительством. Но это не могло означать для него, чтобы он всегда и при всех условиях считал себя обязанным подчиняться той форме, которая была выражена в “конституционных” законодательных актах. Ведь только он один продолжал нести и в рамках новых “основных законов” ответственность перед Богом за судьбы русского народа! Никакая власть на земле неспособна была лишить Царя права и снять с него обязанность считать и чувствовать себя высшим арбитром в решениях, требуемых чрезвычайными обстоятельствами. Когда германский император предложил ему для ослабления ответственности за Портсмутский договор передать его на ратификацию Думе, Царь ответил, что ответственность за свои решения несет он перед Богом и историей...

Арбитром, на которого не может быть апелляции, продолжал себя считать Государь и во внутренней гражданской политике. Акт 3 июня 1907 г., которым была нарушена буква “конституции,” но которым Россия была выведена из тупика думской неработоспособности, явился плодом именно такого умоначертания Царя. “От Господа Бога вручена нам власть царская над народом нашим, перед Престолом Его мы дадим ответ за судьбы державы Российской,” — читаем мы в манифесте 3 июня!

На свою совесть брал иногда Царь и решения в вопросах церковных, и тут не считая себя формально связанным решением Св. Синода. Осведомленный Жевахов говорит, что Царь всего лишь 3 раза проявлял свою самодержавную власть в отношении Синода. Первый — это было в деле прославления св. Иосафа Белгородского, в 1910 году. С нетерпением ожидая назначения торжества прославления, Царь не счёл себя, однако, вправе торопить Синод. Но когда Синод счел необходимым отложить это торжество, то Царь, не согласившись с доводами обер-прокурора и Синода, сам назначил срок его. Второй раз его воля была проявлена в деле прославления св. Иоанна, митрополита Тобольского. Наконец, третий случай связан с назначением митр. Питирима на петербургскую кафедру и с перемещением митр. Владимира в Киев...Гурко приводит случай об отмене Государем предписания Синода о перемещении иеромонаха Илиодора, что произвело тягостное впечатление на митр. Антония. Эти два последних случая, касающиеся личностей, как всегда, в таких вопросах могут вызывать различные мнения и противоречивые оценки.

Что касается роли Царя в деле прославления святых, то надо признать, что в духовном плане, он шел впереди Синода, находившегося под влиянием своего века, с его равнодушием и скептицизмом в делах веры. В частности, отсрочку канонизации митр. Иоанна Синод мотивировал политическими соображениями, — в них уже во всяком случае Царь мог себя считать более компетентным, чем Синод! Значение личности Царя в деле канонизации святых при его царствовании, митр. Антоний Храповицкий характеризовал в 1930 г.:

"Царствование Императора Николая 2-го ознаменовалось открытием в России мощей святых угодников и их прославлением. Насколько в России это дело в последнее время было трудным, видно из того, что после открытия мощей св. Тихона Задонского в 1861г., сопровождавшегося народным энтузиазмом и многими чудесами, по России распространился слух, будто бы Император Александр 2-ой выразился в таком смысле, что это будет последний святой в России. Я не верю, чтобы Государь мог сказать такую фразу, но самый факт распространения такого слуха достаточно характеризует тогдашние общественные настроения. В царствование Государя Николая 2-го были открыты мощи св. Феодосия Черниговского (1896 г.), преп. Серафима Саровского (1903 г.), св. Иосафа Белгородского (1911 г.), Иоанна Тобольского, Анны Кашинской, Питирима Тамбовского. Я помню, как в одном из заседаний Св. Синода один из иерархов заметил, что нельзя же до бесконечности продолжать прославление святых. Взоры присутствующих обратились на меня, и я ответил: “Если мы верим в Бога, то мы должны быть рады прославлению св. угодников.” Из этого видно, заканчивает Владыка, насколько велико было благочестие Государя, который почти первый решился на это дело.”

Из приведенного материала достаточно разъяснена природа разномыслия и разночувствия между Царем и русским обществом, поскольку тут дело было в различии понимания и оценки существа царской власти и ее прерогативов в России. Но этим мы еще не решили вопроса в целом. Самое существенное еще не сказано! Ведь как мы знаем, это разномыслие с Царем наблюдалось не только среди людей индифферентных к Церкви (не говоря о враждебных), а и между людьми близкими к Церкви, преданными Царю, иногда до последней капли крови!

Тут мы подходим к загадке, которая находит себе разрешение только в позднейших событиях, недоступных для взоров современников эпохи последнего царствования. Мы также подходим к явлениям, на которых люди, даже недалекие от Церкви, наклеивают ярлыки “мистики и мистических настроений” и т.д. Да, Царь, несомненно, был во власти таких настроений, т.е. он способен был видеть и знать то, чего не могли видеть и знать люди духовно менее одаренные и менее живущие духом. И именно та настроенность, которая зрела у Государя в его “мистическом подсознании,” делала его относительно равнодушным ко всему тому культурному, экономическому, политическому блеску, который так украшал его царствование и на пользу которого с таким увлечением работали его приближенные, его сотрудники и впереди всех Столыпин.

Нужно, впрочем, сказать, что и Столыпин не вполне был чужд “мистического” ощущения бездны, которая грозила поглотить Россию. Чувство это, в большей или меньшей степени, было присуще чуть ли не всем очень выдающимся русским консерваторам самого разного умственного уклада. Оно лежало в основе того недоверия к положительным результатам гражданского развития страны, которое резко обнаруживалось у Победоносцева и Леонтьева. Оно, в разных дозах, имелось у многих из тех, кто были склонны идти за этими столпами “реакции.” Страх этот ощущался ими нередко совершенно инстинктивно, не поддаваясь уразумению и находясь иногда в противоречии с практически принятой ими политической позицией.

Так это было и со Столыпиным. Он своей большой душой интуитивно ощущал неблагополучие, веявшее над Россией, но, как человек практического дела и борьбы, не задумывался над этими предчувствиями, гнал их от себя и продолжал лихорадочно работать в политическом плане. И здесь, конечно, он был не всецело с Государем...

Позиция Столыпина была ясна. Россия зреет для величайшего благоденствия и славы — вернее даже, уже “дозревает” для окончательного вступления в новую блистательную фазу своего мирового существования.. Что ей нужно для этого? Относительно небольшой срок времени, потребный для ее политического перевоспитания. Это перевоспитание при Столыпине наглядно совершалось и завершалось. Россия, с одной стороны, делалась страной мелких собственников, избавлялась от проказы сельской общины и проникалась здоровым сознанием индивидуализма, хозяйственного и правового. С другой стороны, Россия в составе своих имущих классов постепенно приспособлялась и приучалась к сознательной гражданской жизни, основанной на началах разумной свободы. Государственная Дума при всех ее недочетах в этом отношении, в глазах Столыпина, служила прекрасной школой, принося вместе с тем прекрасные плоды и как бы контрольный аппарат над бюрократией. Столыпин верил, что эксцессы, отравлявшие деятельность Думы, постепенно сгладятся, как проявления детской болезни. Он уже и видел положительный успех, в этом отношении достигнутый после акта 3 июня. Незадолго до смерти, он мечтал только о том, чтобы России Бог дал мир еще на несколько лет.

Эта программа Столыпина — в плане, свободном от “мистики,” — была абсолютно правильна и совершенно убедительна. Она увлекала его, поглощая всецело его силы. Она была тем идеалом, устремляясь к котором слагалась в России новая политическая идеология. На этой идеологии и вырастала некая новая “Столыпинская” Россия. Но какое-то уже новое место занимал в ней старый русский Царь!

Формально Царь продолжал быть в центре всего. Не только никакой закон не мог получить силу без его утверждения, но и весь правительственный аппарат оставался в его руках. Важнейшие отрасли народной жизни продолжали быть всецело в его единоличном ведении, с устранением представительных учреждений. Церковь и армия жили так, как они жили до первой революции. Но внутренняя связь, соединявшая Царя с Россией, постепенно ослаблялась, сходила на нет. Россия наглядно выходила из-под власти Царя, она все больше тяготилась ею. И чем более осторожным и менее притязательным становилось воздействие на общество этой власти, тем оно раздражительнее относилось к ее проявлениям.

Тут мы подходим еще к одной загадке, раскрытие которой вскрывает постыдный и тягостный факт. Пока Россия жила сознанием своих исконных подневольных обязанностей, стянутая служилой и крепостной неволей, она была внутренне крепка. По мере же того как она вкушала от плода гражданской свободы, она неудержимо утрачивала внутреннюю крепость и делалась жертвой своеволия, анархии и бунтарства. Великая вещь — гражданская свобода! Но она предполагает способность и готовность свободного подчинения. Русские Цари от царствования к царствованию богато одаряли Россию благами гражданской свободы. С необыкновенной последовательностью, настойчивостью и любовью, еще задолго до Александра 2-го, властно насаждали они ее в своей стране, опираясь на тот капитал верноподданнического послушания, который Московская Русь завещала Петербургской России. И они постепенно добились грандиозных результатов. Россия росла, как на дрожжах. Мы уже отмечали громадность ее гражданских успехов. Наступил момент, когда последние остатки крепостничества были упразднены. Это и было делом знаменитой Столыпинской реформы, которая не просто была агротехнической земельной реформой, а означала второе и подлинное освобождение крестьян от уз сословно-крепостной зависимости, с превращением их в равноправных граждан, живущих по общему гражданскому праву, как свободные собственники. Но трагедия была в том, что в глазах “свободной” России Царь не так уж казался нужен. Правда, он и раньше перестал быть нужен для темной массы общинного крестьянства, которых продолжали держать, логике вопреки, на началах устаревшего общинно-передельческого крепостничества. Реформа Столыпина ставила своей прямой задачей создать нового крестьянина- собственника, вместо общинника-передельщика, который ждал от революции черного передела, которого он не дождался и который он изверился получить от Царя.

Но, повторяем, в том-то и была беда, стыд и мрак, которые видны в процессе раскрытия русской исторической загадки, что начало гражданской свободы не уживалось в русском быту с прежним церковнославянским и верноподданическим сознанием. Русская трагедия в том-то и была, что гражданский расцвет покупался ценой отхода русского человека от Царя и от Церкви. Свободная Великая Россия не хотела оставаться Святой Русью! Разумная свобода превращалась и в мозгу и в душе русского человека в высвобождение от духовной дисциплины, в охлаждение к Церкви, в неуважение к Царю...

С гражданским расцветом России Царь становился духовно и психологически лишним. Свободной России он становился ненужным. Уже не было внутренней потребности в нем, внутренней связи с ним. И чем ближе к престолу, чем выше по лестнице культуры, благосостояния, умственного развития — тем разительнее становилась духовная пропасть, раскрывавшаяся между Царем и его подданными. Только этим можно, вообще, объяснить факт той устрашающей пустоты, которая образовалась вокруг Царя с момента революции. Ведь, не забудем, что если акт 17 октября был у Государя вымучен, то буквально вырван был у него акт отречения. При всей своей кротости и незлобии он, как то и раньше бывало по отношению к “крамоле,” готов был проявить необходимую крутость. Однако его схватили за руки. Хуже: его просто покинули. Вместо помощи он нашел не только трусость и измену, как он горестно писал своим близким, а нечто худшее. Не трусость и измена диктовали Алексееву и вел. кн. Николаю Николаевичу слова настойчивого убеждения с требованием его отречения. Это было острое проявление того психологического ощущения ненужности Царя, которое охватывало Россию. Каждый имел свое понимание того, что нужно для спасения и благоденствия России. Тут могло быть много и ума, и даже государственной мудрости, но не было того мистического трепета перед Царской властью и религиозной уверенности, что Царь-Помазанник несет с собой благодать Божию, которую нельзя отталкивать и заменять своими домыслами. Этим объясняется еще раньше возникшее дружное сопротивление, вызванное решением Царя лично возглавить армию. Все думали сделать все лучше сами, чем это способно делать Царское правительство! Это, надо сказать, не только о земцах, тяготившихся скромной опекой министерства внутренних дел, не только о кадетах, мечтавших о министерских портфелях, но и об относительно правых общественных делателях, которые входили в прогрессивный блок. Тоже можно сказать и о царских министрах, которые уже очень легко заключали, что они все могут сделать лучше Царя.

Мы сейчас говорим о последних днях России. Но и тогда, когда еще не было на горизонте признака готовящейся беды, ее элементы были налицо. С одной стороны, стоял “Прогресс” России — величественный, не просто материальный и культурный, но и гражданский. Это последнее обстоятельство особенно искажало перспективу. Ведь Столыпин явно справлялся с революцией!... Справлялся не только на полицейском фронте, но и на фронте политическом! Россия мужала, зрела, крепла в своей новой гражданственности.

Если отбросить “мистический” план жизни, то можно было с уверенностью сказать: дайте России двадцать пять лет спокойного существования, и она будет непобедима, так как превратится в страну, застрахованную против революционного яда, крепких консервативных собственников... В перспективе социально-политической это было верно.

Иное раскрывалось глазу внутреннему, способному зреть “духовное.” В этой мистической перспективе прогресс социально-политический был чем-то вторичным, поверхностным. Все успехи, в этом направлении достигнутые в царствование Императора Николая 2-го, были последними всплесками громадной, но упадающей духовной волны. Эта волна в свое время подняла из ничего русскую землю и дала ей неслыханное величие и славу, а теперь растекалась исчезающей пеной. И это-то духовное опустошение России чувствовал и непосредственно осязал своим духовным чутьем Государь. Он сам весь, всецело, был сыном духовной России. В ней были и все его интересы. А эти интересы уже стали чуждыми, непонятными или мало понятными даже его ближайшим помощникам. Для Государя, например, вопрос канонизации св. Иоанна Тобольского был событием исключительной важности, а для умного, честного и правого Гурко, главного работника столыпинской реформы, — это была мелочь, где проявлялось лишь мелочное своеволие Царя. По мнению Гурко, это было произвольное решение, вызвавшеее справедливое негодование как среди общественности, так и у иерархов Церкви.

Да, Царь был уже несовременен России. Царь, действительно, был одного духа с царем Феодором Иоанновичем, которого, кстати сказать, ближайшие потомки готовы были ублажать как святого. Однако в отличие от немощного сына Грозного, Государь был блестящим профессионалом царского ремесла, достойным преемником своих великих предков и верным продолжателем их традиций. Но смыслом его жизни была не “профессия” высшего государственного управления, а нечто большее и высшее: принадлежность его к Церкви и сознание тех обязанностей, которые отсюда вытекали. Это и было то, что роднило его с последним Рюриковичем.

Это живое чувство всецелой принадлежности к Церкви должно было делать для него “профессию” царя иногда тягостной, в условиях отхода общества от Церкви. Как легко отказался бы он от нее! Кажется, иногда он и мечтал об этом. Но это же чувство принадлежности к Церкви исключало для него возможность не только дезертирства, но даже простой неверности своему высокому сану. Царь не просто умно и талантливо выполнял обязанности Царя, он нес “послушание” своего звания. Тем труднее было это послушание, чем яснее он видел руки, тянущиеся к его венцу, и чем больше обнаруживалась неспособность русского общества одуматься, отстать от лихорадки гражданского самомнения, которая его охватила и делала безразличным в вопросу охраны царского венца от этих кощунственных рук.

Первая встреча с народом, когда наглядно обнаружилось одиночество Царя, его покинутость народом и ненужность ему, произошла в момент созыва первой Думы. Что там ни говорить — народ прислал своих представителей в Думу, и она выражала мнения и настроения народа. Вот как описывает торжественный прием в Зимнем Дворце (27 апр. - 10 мая 1906 г). народного представительства гр. Олсуфьев:

"Государь поразил меня своим видом: цвет лица у него был необычайный, какой-то мертвенно-желтый, глаза неподвижно устремлены вперед и несколько кверху; видно было, что он внутренне страдает. Длительная церковная служба постепенно разогрела членов Думы. Начали молиться. При многолетии глубокое чувство охватило многих.

"По окончании службы Царь и Царица приложились ко кресту. Духовенство и Царская семья прошли вперед и стали на назначенных местах около трона. Среди общего движения не заметили, где Государь, который остался на прежнем месте между эстрадами. Когда все расставились возле трона, взоры зала направились на него, стоявшего одиноко. Напряжение чувств достигло высшей степени. С полуминуты он продолжал стоять неподвижный, бледный, по-прежнему страдальчески сосредоточенный. Наконец, он пошел медленным шагом по ступеням, повернулся лицом к присутствующим и, торжественно подчеркивая медленностью движений символическое значение совершающегося, “воссел на трон.” Он посидел немного в молчании, слегка облокотившись на ручку кресла. Зал замер в ожидании... Министр Двора подошел к Государю и подал ему бумагу. Государь поднялся и начал читать...

Государь читал сдержанно, не давая выхода волновавшим его чувствам. Легким повышением голоса были отмечены слова “лучшие люди,” “буду непоколебимо охранять дарованные мною учреждения,” “дорогое моему сердцу крестьянство.” Особенно осталось у меня в памяти упоминание о малолетнем Наследнике... Наконец, прозвучали последние слова, произнесенные с расстановкой: — Бог в помощь Мне и вам.

"Торжество закончилось громким ура, охватившим зал, и звуками народного гимна, который исполнял оркестр на хорах. Государь в сопровождении Царской семьи и Двора шествовал обратно, отвечая легким наклонением головы на приветствия справа и.... слева.”

Когда произошла революция 17-го года, встречи Царя с народом уже не произошло. К этому времени Царь оказался одиноким даже перед лицом своих ближайших соратников! Трудно вообразить что-нибудь более трагичное, чем положение Царя перед революцией и в первые дни ее. Когда Государь уже перестал быть Царем и стал просто “христианином,” он мог страдать от грубости, навязчивости, бестактности окружавшей его среды, но он уже был душой спокоен: он нес новый крест, на него Богом возложенный. Но достаточно вспомнить о том глубоком понимании Государем царской власти, чтобы уразуметь весь ужас, который он пережил перед уходом со своего поста под натиском революции...

И можно быть уверенным: если бы революционеры говорили с ним без подставных лиц, никогда не было бы никакого отречения и не было бы никогда “бескровной” русской революции. У Царя отняли венец не революционеры, а генералы, сановники, великие князья, спасовавшие перед ставшей на революционный путь Думой. (Почти всей Думой, а не только ее радикальным крылом). Милюков был вправе озаглавить первую главу своей “Истории русской революции” так: “Четвертая Государственная Дума низлагает монархию.”

"Ужасное, чего я ужасался, то и постигло меня; и чего я боялся, то и пришло ко мне!”

Вот, когда Царь мог до конца реализовать смысл слов св. Иова, столько раз им повторяемых в течение своей жизни, в муках тяжкого предчувствия. Нужно, однако, поражаться, с каким самообладанием, с какой выдержкой, с какой мудростью и здесь действовал Царь. Он никогда и раньше не отделял своих интересов от интересов страны. Готов он был и сейчас стать искупительной жертвой для спасения России. Ведь этот крест свой он предсознавал в прежнее, благополучное время своей жизни! Твердо и спокойно принял он его. Все было им обдумано с точки зрения интересов России, когда он совершал отречение. Все кругом обезумели, все делали впопыхах, опрометью. Один Царь был трезв, сосредоточен, разумен.

Катастрофа 

"Отец мой пал на бреши, но в его лице удар нанесен христианскому обществу. Оно погибнет, если общественные силы не объединятся и не спасут его.”

Так писал Император Александр 3-й Императору Францу-Иосифу в 1881г., под свежим впечатлением катастрофы 1 марта. Царствие Имп. Александра 3-го было временем внутреннего спокойствия; революция притаилась. Россия крепчала, наливаясь соками, но это был штиль перед бурей. Не произошло сознательного единения общественных сил вокруг Царя для спасения русского христианского общества.

Штурм возобновился с новой силой при сыне Имп. Александра. Однако не нужно думать, что уж так могучи были кадры революции в эпоху Имп. Николая 2-го: они были ничтожны по сравнению с государственной мощью России. Беда была в том, что с угрожающей быстротой убывала у общества способность оказывать сопротивление разрушительным ядам революции. Россия была больна, у общества пропало желание противодействовать. К смерти ли была болезнь?. Увы! Самые сильные средства не помогали! Не оказала спасительного действия и грандиозная встряска 1905 г. “Люди обратились в лютых зверей, беспощадных, для укрощения которых не было других средств, кроме оружия. И вот загремели пушки, пулеметы... И в древних храмах русской столицы мы молимся при громе этих выстрелов, как будто в осажденном городе...” — писал, встречая Новый, 1906-ой год, архиепископ Никон в Троицких листках.

"Так закончился этот мрачный, позорный год — год великих скорбей и гнева Божия... Что пережило бедное русской сердце? Что перестрадало многострадальное, воистину мученическое сердце нашего доброго, кроткого, любвеобильного Царя? Не были ли муки его сердца томительнее мук великого ветхозаветного страдальца Иова?

"Господи! Доколе же это? Но уже текут реки крови и потоки слез, уже несутся к небу стоны вдов и малюток- сирот: ради этой крови, этих слез, этих стонов, смилуйся, Господи, над нашей многогрешной Русью!... Не помяни беззаконий наших, опусти карающую руку, вложи меч Твой в ножны, помяни милости Твоя древние и сжалься над нашей несчастной Родиной!

"Воздвигни силу Твою и прииди во еже спасти нас!” Так переживал смуту 1905-6 годов добрый сын Церкви. Но не так восприняло страшный урок русское общество. Не уразумело оно знамения гнева Божия! Да и мало думало оно о Боге.

Настал период нового благоденствия, еще более блистательный, чем при Имп. Александре 3-ем. Но не ко спасению пошла эта милость Божия, и дары Божией благодати не вразумили русской общество. Оно не прозрело, не опомнилось от революционного угара, ничему не научилось. В этот последний час не сложилось охранительного фронта вокруг правительственной власти. В полной силе осталась антитеза “мы” и “они.” Широко разливалась волна оппозиции, “лучшие люди” готовы были как угодно далеко идти в соглашательстве с Революцией — только бы не оказаться на стороне Царского правительства.

В февральские дни Россия испытала смертельный пароксизм революционной горячки. Беспорядки, возникшие в Петербурге, ничего угрожающего сами по себе не представляли и легко могли быть подавлены. Незначительные перебои в доставке продовольствия раздулись, в воспаленном воображении общества, в якобы “право выйти на улицу” с требованием хлеба. Объективная обстановка не отвечала этой инсценировке “голодных беспорядков”: Россия в целом, и тем более в Петербурге, жила не хуже, а, может быть, даже лучше, чем до войны. Опытный администратор, при трезвой оценке положения, легко бы нашел необходимые меры для государственного самосохранения. Однако Россия дошла уже до такого состояния, что инстинкт самосохранения у нее перестал функционировать. Не нашлось скромной военно-полицейской силы, способной подавить бунт в самом зародыше, когда Россия была, как никогда, близка к реализации военного успеха. В каком-то болезненном экстазе восторженного бунтарства Россия внезапно ополоумела, и в мгновение ока омерзительный, предательский бунт облекся в глазах общества ореолом “Революции,” перед которым бессильно склонилась и полицейская, и военная сила.

Чуть ли не единственным человеком, у которого не помутилось национальное сознание, был Царь. Его духовное здоровье ни в какой мере не было задето тлетворными веяниями времени. Он продолжал смотреть на вещи просто и трезво. В столице в разгар великой войны, от исхода которой зависела судьба мира — возник уличный бунт! Его надо на месте мгновенно подавить, что обеспечит минимальную трату крови. Царю было ясно, как и при более ранних столкновениях с общественным мнением, что во время войны и, буквально, накануне победы над внешним врагом, нельзя заниматься внутренними реформами, ослабляющими правительственную власть.

Царь был на фронте, во главе армии, продолжавшей быть ему преданной. Так, кажется, просто ему было покончить с бунтом! Но для этого надо было, чтобы происшедшее в столице, было воспринято государственно-общественными силами именно как бунт. Внутренний враг, в образе бунтующей черни, грозил самому бытию России. И включились в этот бунт не случайные люди, а целая каолиция самых разнокачественных групп людей, объединенных зловещей мыслью, как “спасти” страну от Царя и его семьи.

Что было делать Царю? Царь морально не мог открыть внутренний фронт войны, поворачивая тыл внешнему фронту. Ехать в столицу с верными войсками и подавить бунт, опираясь на военную силу? Но рвать с “лучшими людьми” страны и идти открытой междоусобной войной против столицы, ставшей центром сопротивления ему — Царь не мог.

Государь внезапно оказался “без рук”: он ощутил вокруг себя пустоту. Вместо честных и добросовестных исполнителей своих предназначений, появились “советники и подсказчики,” в глазах которых он мешал им “спасать” Россию! У него прямо вырывали “министерство общественного доверия.” Уже и раньше царь с горечью выслушивал подобные советы, которые иногда предъявлялись ему чуть ли не в ультимативной форме. Так, английский посол предложил Царю уничтожить “преграду,” отделявшую его от народа — и тем снова заслужить его доверие.

— Думаете ли вы, — с достоинством ответил ему Царь, — что я должен заслужить доверие моего народа или что он должен заслужить мое доверие?

Похожие речи пришлось выслушать Царю однажды и от председателя Государственной Думы Родзянко. Его настойчивость довела Царя до того, что он, закрыв лицо руками, произнес:

— Неужели я 22 года старался, чтобы все было лучше, и 22 года ошибался?

— Да, Ваше Величество, —послышался самоуверенный ответ, — 22 года вы стояли на неправильном пути...

И этот неумный барин, уже в качестве представителя победоносной Революции, властно от ее имени начал диктовать Царю, как ему надо поступать, пока не поздно, чтобы попасть, наконец, на “правильный путь.” Родзянко наивно верил, что правительство, “ответственное перед Думой,” сумеет остановить революцию и торопил Царя с этой мерой. О подавлении бунта силой в его глазах не могло быть и речи. Ведь то, что произошло в Петербурге, не был “бунт”: то была “Революция!” Ее надо было умилостивлять скорыми уступками, мгновенными, способными остановить ее разгорающийся аппетит. Родзянко, по прямому проводу, негодовал от того, что Царь недостаточно быстро реагирует на его требования об уступках. К сожалению, не было людей, способных оборвать бесплодные речи. В Ставке, в глазах окружавших Царя генералов, “Революция” была уже не просто внешней и враждебной силой, — она была авторитетом. Этот авторитет давил на их волю, на их совесть. Самодержавный Царь был уже как бы чем-то отжившим, устарелым. “Будущее” шло ему на смену — какое, никто толком не знал и не понимал, но во всяком случае далекое от навыков и традиций прошлого. Даже в глазах этого “генеральского” общества, судьба России бесповоротно отделилась от судьбы самодержавия. Царь один этого не понимал!

Да! Царь этого не понимал. Он готов был восстановить порядок самыми крутыми мерами — и тем спасти Россию.

— Я берег не самодержавную власть, — сказал он старому другу своей семьи Фредериксу, — а Россию.

В этом убеждении он оказался одинок. Ближайшее окружение его стало на сторону бунта и свои устремления направило на соглашательство с ним.

Психологическая опора этого настроения была в убеждении, в навязчивой идее, будто Царь, и особенно Царица, препятствуют нормальному ведению войны! Измена Царю тем самым облекалась в патриотический покров. Убрать Царя и Царицу — в этом намерении сходились и бунтовщики и патриоты. Что было делать Царю?

Оставалась одна надежда спасти Россию, признать, что по каким-то непонятным причинам он и Царица являются помехой для успокоения России. Уйти, уступить место на Троне другому и тем образумить Россию. Перед этим решением склонился Царь, как перед необходимостью, определяемой непреодолимыми обстоятельствами. На этот путь толкала его не только настойчивость петербургского прямого провода, но и армия! Не кто иной, как генерал Алексеев предложил Государю разослать запросы главнокомандующим по вопросу об отречении от престола. Самая форма запроса намеренно показывала, что ближайший к Государю человек ищет у своих помощников поддержки своему настойчивому совету. В запросе было прямо сказано: “Обстановка, по-видимому, не допускает иного решения.” Ответы были единогласны. Не составил исключения и ответ великого князя Николая Николаевича. Бывший Верховный телеграфировал:

"Считаю необходимым, по долгу присяги, коленопреклоненно молить Ваше Величество спасти Россию и Вашего Наследника. Осенив себя крестным знаменем, передайте ему Ваше наследство. Другого выхода нет.”

Запросы и ответы датированы 2-го марта 1917 г. В этот же день Государь телеграфировал Председателю Государственной Думы: “Нет той жертвы, которую я не принес бы во имя действительного блага и для спасения России. Посему я готов отречься от престола в пользу моего сына, при регенстве брата моего Михаила.”

Судьба России была решена. С этого момента — спасения для нее не было. Генерал Алексеев едва ли не первый протрезвел, — но было поздно. Уже 3-го марта он сокрушенно говорил: “Никогда не прощу себе, что поверил в искренность некоторых лиц, послушался их и послал телеграмму главнокомандующим по вопросу об отречении Государя от престола.”

Царь только в одном изменил свое решение: он отрекся и за сына. Можно думать, что не только соображения о здоровье Наследника играли здесь роль. Вероятно, были приняты и соображения государственные: раз отречение диктовалось отрицательным отношением “народа” к личности Царя и Царицы, не лучше ли власть передать лицу совершеннолетнему, а не отроку, неотделимому от родителей? Вообще удивительна та собранность мысли и рассудительность поведения, которую проявил отрекающийся от престола Монарх: он все сделал, чтобы облегчить положение своим преемникам по власти.

Вот как об этом говорит кн. Д. Д. Оболенский в очерке, посвященном отречению Государя: “Он сделал все от него зависящее, чтобы обеспечить своим преемникам успех в борьбе с внешним врагом и внутренними беспорядками. Понимая отлично, что регент не будет иметь того авторитета, как Император, что лица, способствовавшие перевороту, всегда будут бояться возмездия со стороны сына низложенного Императора, Государь изменил первоначальную мысль об отказе в пользу сына и отказался в пользу брата. Мало того, он указал брату путь сближения с народным представительством (присяга конституции, ответственный кабинет). Он дал приказ Армии и Флоту бороться до конца за Россию в единении с союзниками и повиноваться Временному Правительству. Он успел до отречения назначить Главнокомандующим Великого князя Николая Николаевича и Председателем Совета Министров — кн. Г. Е. Львова, которого Государственная Дума намечала на этот пост. Именно для того назначил, чтобы оставшиеся верными Государю могли со спокойной совестью подчиняться тем, кому повиновением обязан сам Государь. Все было обдумано, все взвешено...”

Государь, покидая Трон, был поглощен мыслью о том, как пойдут дела на фронте. Война была в центре его жизни. “И подумать только, — сказал он с печалью одному из офицеров свиты, — что теперь, когда я уже больше не Император, мне не позволят даже сражаться за мою родину.” С какой болью в сердце отрывался от армии ее Державный Вождь, с какой тягостной заботой: будут ли так же думать о нуждах доблестных защитников России теперь, когда не будет его неусыпного глаза?

Ген. Тихменев, начальник военных сообщений, передал свои воспоминания о прощании Государя со своими сотрудниками по Ставке и его прощальные слова ему и главному полевому интенданту ген. Егорьеву. Как характерны эти слова! Подав обоим руку и на секунду задумавшись, Государь поднял глаза на Тихменева и, глядя в упор, сказал: “Помните же, Тихменев, что я говорил вам, непременно перевезите все, что нужно для армии,” и обращаясь к Егорьеву: “А вы непременно достаньте; теперь это нужно больше, чем когда-либо. Я говорю вам, — что я не сплю, когда думаю, что армия голодает.”

А прощальное обращение Царя к Армии? Нельзя без волнения читать его. Какое беспредельное самоотвержение звучит в нем, какая преданность делу обороны страны! Страшным укором должен был прозвучать этот прощальный Царский привет войскам по адресу тех, кто боролся с Царем, сверг его и занял его место. Не этим ли объясняется, что обращение Царя, опубликованное ген. Алексеевым по Армии, не было допущено Временным Правительством к распространению?... Вот этот исторический документ:

"В последний раз обращаюсь к вам, горячо любимые мною войска. После отречения мною за себя и за сына от престола Российского, власть передана Временному Правительству, по почину Государственной Думы возникшему. Да поможет ему Бог вести Россию по пути славы и благоденствия. Да поможет Бог и вам, доблестные войска, отстоять нашу Родину от злого врага... Эта небывалая война должна быть доведена до полной победы.

"Кто думает теперь о мире, кто желает его — тот изменник Отечества, его предатель. Знаю, что каждый честный воин так и мыслит. Исполняйте же ваш долг, защищайте же доблестно нашу Великую Родину, повинуйтесь Временному Правительству, слушайтесь ваших начальников, помните, что всякое послабление порядка службы только на руку врагу.

"Твердо верю, что не угасла в ваших сердцах беспредельная любовь к нашей Великой Родине. Да благословит вас Господь Бог и да ведет вас к победе Святой Великомученик и Победоносец Георгий.

8 марта 1917 г., Ставка.”

Для уходящего Царя думы о России были неотделимы от исповедания Православной веры: только под св. стягом Великомученика Георгия мыслил он победу! Не так уже думала и чувствовала Россия. Простившись с Царем, Россия прощалась и с верой отцов.

Во время Великой войны архиепископ Лондонский писал своим единоплеменникам и единоверцам то реальное впечатление, которое испытывал каждый вдумчивый и чуткий иностранец, прикасавшийся к России:

"Россия никогда не будет побеждена, и это не столько благодаря обширной своей территории, сколько благодаря душе своего народа, которая все будет гореть и страдать, страдать и гореть. Русские могут потерять весь мир, но они сохранят свою душу.” Так оно и было.

Теперь, с отказом от Царя, Россия отказалась и от своей души.

"Помни, Россия, — восклицал в середине 19 века, в разгар Великих Реформ, знаменитый православный проповедник, епископ Иоанн (Смоленский), — что в тот день, когда ты посягнешь на свою веру, ты посягнешь на свою жизнь...”

Это день наступил с вынужденным уходом Царя, с отречением от него русского народа. Вот, когда мог русский народ восклицать, обливаясь слезами: “Погибаем, погибает.... закатилось Солнце Земли Русской.” Оно подлинно закатилось.

Забыв о Царе, Россия забыла о войне, о Родине, о Боге. Она вообще перестала существовать, как некая соборная личность. Осталась рассыпанная храмина, в которой ничего не могло сплотиться достаточно стойкого для защиты Царя, Бога и Родины. В возникающем хаосе судьба Царя и его семьи была предрешена. С необыкновенной быстротой оказался он на положении поднадзорного арестанта. Пусть клевета немедленно замолкла, как только открылась возможность проверки на фактах: Царь и его семья были чисты как стеклышко и в политическом, и в семейно-общественном отношениях. Какое это теперь имело значение? О Царской семье мало уже кто думал: все думали о себе, о своих текущих нуждах и болезнях, которых становилось все больше и больше...

Предоставленная себе, изолированная от внешнего мира, подвергнутая режиму, колеблющемуся от домашнего ареста до политической тюрьмы, Царская семья обнаружила необыкновенную силу христианского духа. Сияние шло от этих, исполненных любви и смирения людей. Нужно было, действительно, утратить самый облик человеческий, чтобы, приблизившись к ним, не проникнуться к ним симпатией и почтением. Мне довелось слышать от известного журналиста рассказ о том, какое неизгладимое впечатление вынес некий старый революционер, приставленный одно время для наблюдения за поведением Царской семьи: он не мог иначе говорить о них, как с чувством восторженного умиления.

Достаточно прочесть книги ген. Дитрихса или Соколова, чтобы испытать на себе действие этого обаяния чистоты и святости. А стихотворение-молитва Вел. Княжны Ольги? Его должны бы знать русские дети...

Промыслительной Своей десницей Господь любовно взращивал Свое насаждение. И вот настал день, когда Ангелы приняли в свои светлые объятия светоносные души Царя и его Семьи... Роковой цепью докатились события до Екатеринбургского злодеяния. Кровью Царя обагрилась Россия. Мученической смертью почил последний Русский Царь.

Надо обратить внимание на необыкновенное совпадение: “День скорби,” день убиения последнего Царя совпал с днем памяти св. кн. Андрея Боголюбского, который, по существу, был первым русским Царем. Андрей Боголюбский погиб мученической смертью, и это потому, что он чуть ли на 4 столетия шел впереди своего века. И вот, в тот самый день, когда Церковью поминается блаженная память Святого Монарха-мученика, бывшего предтечею идеи православного Царства Российского, падает жертвой за ту же идею — последний Русский Царь.

Сомкнулась цепь времен! И что еще примечательно: падение Царского Престола и самой Державы Российской совершилось в тот самый момент, когда Россия была у конечной цели всей своей жизнедеятельности, как Царства Православного! Свержение Царя сорвало победный для русского оружия конец Великой войны. Между тем, что обещало России победоносное завершение войны? Ответ на этот вопрос дает нам замечательное слово митрополита Антония в Неделю Православия в Москве 1918 г.

Знаменитый архипастырь указал прежде всего на то, что в отличие от древнего обычая справлять торжество Православия в древнем Успенском соборе ныне оно справляется в Храме Христа Спасителя. Почему? Загражден путь в священный Кремль! Пастырей и паству не пускают в чудотворную церковь Успения! Того ли ожидали верующие на прошлогоднем Торжестве?

"Тогда наши доблестные войска грозной стеной собирались против врага и, усилившись вчетверо по своему числу и по количеству оружия, должны были победоносным потоком пройти по вражеской земле до Вены и Берлина и достигнуть тех целей, с которыми начата была русским народом та священная и самоотверженная война, т.е. — освободить племя православных сербов от поработительных посягательств еретиков; протянуть руку братского общения к умолявшим о том Россию нашим единокровным малороссам-галичанам и освободить от инородного ига их родину, — нашу родину, наследный удел Равноапостольного Владимира, Русскую Галицию и, что всего важнее, — дать ее сынам, а нашим братьям, возможность возвратиться в лоно св. Церкви от униатской ереси, куда влекли его насилием поработителей и коварством иезуитов.

"Да, год тому назад, мы, все русские люди, надеялись на то, что сегодняшнее торжество Православия мы будем справлять уже вместе с ними, что к этому дню, как было сказано, уже не будет Подъяремной Руси, а единая свободная и православная Русь.

"Но и этим не ограничивались наши желания. Уже исполнен был рисунок креста для водворения на куполе Константинопольской Софии; уже близко было к исполнению обещание царя Алексея Михайловича, данное им от имени своего потомства и всего русского народа Восточным Патриархам, — обещание освободить православные народы из-под ига неверных мусульман и возвратить христианам все древние храмы, обращенные в мусульманские мечети.

"Россия должна была занять проливы Черного моря, но не покорять себе священной столицы Византии, а восстановить это священное государство наших отцов и учителей по спасительной вере Христовой, т.е. греков, а себе приобрести отечество всех истинных христиан, т.е. Святую Землю, Иерусалим, Гроб Господень и, соединив ее широкой полосой земли с Южным Кавказом, заселить те святые места добровольными русскими поселенцами, которые ринулись бы туда в таком изобилии, что в несколько лет обратили бы Палестину и Сирию в какую-нибудь Владимирскую или Харьковскую губернию, конечно, сохранив все преимущества того полумиллиона христиан и их пастырей, которые доныне уцелели еще там от турецких насилий.

"Не один русский православный люд жил такими надеждами и полагал за них сотни тысяч своих жизней в тяжком воинском подвиге; этими надеждами жили, ими дышали, ими утешались в своих страданиях все православные народы современного мира, вся Святая Соборная и Апостольская Церковь. Вся она ожидала, что наступившее теперь 1918-е лето Господне будет таким светлым торжеством Православия, каким не было даже то 842-е лето, когда в память духовной победы над еретиками-иконоборцами был установлен настоящий праздник.

"И что же ? Вместо освобождения порабощенных православных народов, Церковь Российская впала сама в такое порабощенное состояние, какого не испытывали наши единоверные племена ни под властью мусульман, ни под властью западных еретиков, ни наши предки под игом татар.

"Перед этой тягостной картиной проповедник, однако, не предается унынию. Он вспоминает с горечью о той мрачной тени, которую так долго отбрасывало на Церковь “синодальное” ее возглавление и отдается радостному чувству перед лицом вожделенного переустройства нашей Церкви на началах возвращения к Патриаршеству. Теперь ее “возглавляет давно жданный жених поместной церкви, и вот она, в разоренном нашем государстве, окруженная злобствующими врагами нашей спасительной веры, торжествует и благодарит Бога за то, что Он послал ей в утешение среди настоящих скорбей то, чего она была лишена в годы своего внешнего благополучия и безопасности.

"Но этому можно радоваться только потому, что существует и еще одна причина к радости: сохранение того доброго, что взращено было прежними годами русской церковной жизни. Это — особое отношение русских пастырей и русской паствы к жизни и вере. ” Запад взирает на временную жизнь, как на наслаждение, а на религию, как на одно из средств для поддержания этого благополучия. Напротив, русские люди, даже и не очень твердые в вере, понимают жизнь, как подвиг, цель жизни видят в духовном совершенствовании, в борьбе со страстями, в усвоении добродетелей, — словом, в том, чего европейцы даже и не поймут, если с ними говорить о подобных предметах.

"Проповедник убежден в том, что отошедшие от Бога не составляют большинства русского народа... “Геройство духа, понятие о жизни, как о подвиге, хранится только в Церкви, а так как оно хранится в большинстве ее сынов до наших дней, то торжество Православия совершается сегодня вполне законно; и оно будет совершаться, как в прошедшие годы, когда Церковь именовалась господствующей.” Но проповедник не закрывает глаза и на иную, более страшную перспективу, которая может ждать Россию. “Да! Оно будет продолжаться и в том случае, если государство подпадет полному подчинению врагов, если даже на православных откроется прямое гонение. Церковь будет торжествовать о своем вечном спасении, что ее чада идут ко Христу, как Он и завещал им: “Блаженны будете, когда возненавидят вас люди и когда отлучат вас и будут поносить, и пронесут имя ваше, яко бесчестное за Сына Человеческого. Возрадуйтесь в тот день и возвеселитесь, ибо велика вам награда на небесах. Аминь.”

 

Эта мрачная концовка только оттеняет тот удивительный оптимизм, которым проникнута проповедь, сказанная прозорливым русским иерархом перед лицом уже завладевшего Кремлем торжествующего большевизма! В глазах митр. Антония, захваченная большевиками Россия еще — Святая Русь! В его представлении императорский период был покрыт тенью Синода, как неким злым началом, сменившим Патриарха в жизни Церкви. Медленно, слишком медленно проникало в сознание русских людей понимание реальной действительности факта отречения России от своего Царя в ее “мистической сущности.” Каждый из нас, оглядываясь на себя, немало может сделать себе упреков.

Один умный французский писатель сделал правильное наблюдение: когда смотришь назад, прошлое кажется гладкой дорогой, по которой естественной чередой текут события, а когда пытаешься всмотреться в будущее, вздымается крутая скала и ломаешь себе бесплодно голову над тем, в какую же ращелину в стене устремится поток событий и превратит ее в широкий проход...

Откуда только не ждали русские политики и мыслители спасения России! А того единого на потребу, морального выздоровления России, не обнаруживали в своем духовном сознании: покаяния в великом грехе цареубийства, которое явилось одновременно и отступничеством от Веры.

Убог наш монархизм, не выходящий из утилитарно-политических размышлений! Бессилен он перед фактом духовного распада России. Восстановление Российской монархии не есть проблема политическая. Может быть, парадоксально, но в настоящее время реальным политиком может быть только тот, кто способен проникать в мистическую сущность вещей и событий. Только духовное возрождение России может вернуть ее миру. Если начать искать уроков, знамений, духовных руководителей для создания будущего, наша мысль должна обращаться не к политическим вождям и их заслугам. Чем могут нам помочь Петр Великий, Александр 2-ой, Столыпин, или поиски в древней Москве? Эти уроки использовали большевистские властители. Как верно заметил Струве, они создали универсально-крепостное государство, обезбоженное и обездушенное, по организационному опыту близкое к опыту древней Москвы.... только с обратным духовным знаком.

Есть только один вождь, способный нам вернуть Россию, — тот, который положил ее начало, в облике Святой Руси утвердив великодержавие: Владимир Святой! Россию надо “крестить.” Только заново крещеная Русь может снова стать Православным Царством.

Возможно ли это новое духовное крещение? В этом вопрос бытия России, как Исторической Личности, которая известна нам из истории и которая кончила свою государственную жизнь с падением Трона ее Царей. Другого пути восстановления Исторической России нет. И это — проблема не только наша, русская. Это проблема мировая, вселенская. Ибо от того или другого решения ее зависит и судьба мира, точнее говоря, зависит вопрос о возрасте мира и о близости наступления Восьмого Дня.

По материалом интернет страницы
www.fatheralexander.org